Свечка
Было это дело при господах. Всякие были господа. Были такие, что смертный час и Бога помнили и жалели людей, и были собаки, не тем будь помянуты. Но хуже не было начальников, как из крепостных, как из грязи да попали в князи! И от них-то хуже всего житьё было.
Завёлся такой приказчик в господском имении. Крестьяне были на барщине. Земли было много, и земля была добрая; и воды, и луга, и леса, всего бы всем достало — и барину и мужикам, да поставил барин приказчиком своего дворового из другой вотчины.
Забрал приказчик власть и сел на шею мужикам. Сам он был человек семейный — жена и две дочери замужем — и нажил уж он денег: жить бы да жить ему без греха, да завидлив был и завяз в грехе. Началось с того, что стал он мужиков сверх дней на барщину гонять. Завёл кирпичный завод, всех — и баб и мужиков — поморил на работе, а кирпич продавал. Ходили мужики к помещику в Москву жаловаться, да не вышло их дело. Ни с чем отослал мужиков и не снял воли с приказчика. Прознал приказчик, что ходили мужики жаловаться, и стал им за то вымещать. Ещё уже стало житьё мужикам. Нашлись из мужиков неверные люди: стали приказчику на своего брата доносить и друг дружку подводить. И спутался весь народ, и обозлился приказчик.
Дальше да больше, и дожил приказчик до того, что стал его народ бояться, как зверя лютого. Проедет по деревне, так все от него, как от волка хоронятся, кто куда попало, только бы на глаза не попадаться. И видел это приказчик и ещё пуще злился за то, что боятся его. И битьём и работой донимал народ, и много от него муки приняли мужики.
Бывало, что и изводили таких злодеев; и про этого стали поговаривать мужики. Сойдутся где в сторонке, кто посмелее и говорят: «Долго ли нам терпеть злодея нашего? Пропадать заодно — такого убить не грех!»
Собрались раз мужики в лесу до святой: лес господский послал приказчик подчищать. Собрались в обед, стали толковать.
— Как нам, — говорят, — теперь жить? Изведёт он нас до корня. Замучил работой: ни дня, ни ночи ни нам, ни бабам отдыха нет. А чуть что не по нём, придерётся, порет. Семён от его поронья помер. Анисима в колодках замучил. Чего ж ещё нам дожидать? Приедет вот сюда вечером, станет опять озорничать, — только сдёрнуть его с лошади, пристукнуть топором, да и делу конец. Зарыть где, как собаку, и концы в воду. Только уговор: всем стоять заодно, не выдавать!
Говорил так Василий Минаев. Пуще всех он был зол на приказчика. Порол он его каждую неделю и жену у него отбил, к себе в кухарки взял.
Поговорили так мужики, и приехал на вечер приказчик. Приехал верхом, сейчас придрался, что не так рубят. Нашёл в куче липку.
— Я, — говорит, — не велел рубить липы. Кто срубил? Сказывай, а то всех запорю!
Стал добираться, в чьём ряду липа. Показали на Сидора. Исколотил приказчик Сидору всё лицо в кровь. Отхлестал и Василия татаркой за то, что куча мала. Поехал домой.
Сошлись опять вечером мужики, и стал говорить Василий:
— Эх, народ! Не люди, а воробьи. «Постоим, постоим», — а пришло дело, все под застреху. Так-то воробьи против ястреба собирались: «Не выдавать, не выдавать, постоим, постоим!» А как налетел, все по крапиве. Так-то и ястреб ухватил, какого ему надо, поволок. Выскочили воробьи: «Чивик, чивик!» — не досчитываются одного. «Кого нет? Ваньки. Э, туда ему и дорога. Он того и стоит». Так-то и вы. Не выдавать, так не выдавать! Как он взялся за Сидора, вы бы сгрудились, да и покончили. А то: «Не выдавать, не выдавать, постоим, постоим!» — а как налетел, так и в кусты.
Стали так говорить чаще и чаще, и совсем собрались мужики уходить приказчика. Повестил на страстной приказчик мужикам, чтобы готовились на святой барщину под овёс пахать. Обидно это показалось мужикам, и собрались они на страстной у Василия на задворке и опять стали толковать.
— Коли он Бога забыл, — говорят, — и такие дела делать хочет, надо и вправду его убить. Пропадать заодно!
Пришёл к ним и Петр Михеев. Смирный был мужик Петр Михеев и не шёл в совет с мужиками. Пришёл Михеев, послушал их речи и говорит:
— Грех вы, братцы, великий задумали. Душу погубить — великое дело. Чужую душу погубить легко, да своей-то каково? Он худо делает — перед ним худое. Терпеть, братцы, надо.
Рассердился на эти речи Василий.
— Заладил, — говорит, — одно: грех человека убить. Известно — грех, да какого, — говорит, — человека? Грех человека доброго убить, а такого собаку и Бог велел. Собаку бешеную убить надо, людей жалеючи. Не убить его — грех больше будет. Что он людей перепортит! А мы хоть и пострадаем, так за людей. Нам люди спасибо скажут. А слюни-то распусти, он всех перепортит. Пустое ты, Михеич, толкуешь. Что ж, разве меньше грех будет, как в Христов праздник все работать пойдём? Ты сам не пойдёшь!
И заговорил Михеич.
— Отчего не пойти? — говорит. — Пошлют, и пахать поеду. Не себе. А Бог узнает, чей грех, только нам бы его не забыть. Я, — говорит, — братцы, не своё говорю. Кабы нам показано было зло злом изводить, так бы нам и от Бога закон лежал; а то нам другое показано. Ты станешь зло изводить, а оно в тебя перейдёт. Человека убить не мудро, да кровь к душе липнет. Человека убить — душу себе окровенить. Ты думаешь — худого человека убил, думаешь — худо извёл, ан глядь, ты в себе худо злее того завёл. Покорись беде, и беда покорится.
Так и не договорились мужики: разбились мыслями. Одни так думают по Васильевым речам, другие на Петровы речи соглашаются, чтобы не заводить греха, а терпеть.
Отпраздновали мужики первый день, воскресенье. На вечер приходит староста с земским с барского двора и сказывают — Михаил Семёныч, приказчик, велел назавтра наряжать мужиков, всем пахать под овёс. Обошёл староста с земским деревню, повестил всем назавтра выезжать пахать, кому за реку, кому от большой дороги. Поплакали мужики, а ослушаться не смеют, наутро выехали с сохами, принялись пахать. В церкви благовестят к ранней обедне, народ везде праздник справляет, — мужики пашут.
Проснулся Михаил Семёныч, приказчик, не рано, пошёл по хозяйству; убрались, нарядились домашние — жена, дочь вдовая (к празднику приехала); запряг им работник тележку, съездили к обедне, вернулись; поставила работница самовар, пришёл и Михаил Семёныч, стали чай пить. Напился Михаил Семёныч чаю, закурил трубку, позвал старосту.
— Ну что, мол, поставил мужиков на пахоту?
— Поставил, Михаил Семёныч.
— Что, все выехали?
— Все выехали, я их сам расставлял.
— Расставить-то расставил, да пашут ли? Поезжай посмотри, да скажи, что я после обеда приеду, чтоб десятину на две сохи выпахали, да чтоб пахали хорошо! Если огрех найду, я на праздник не посмотрю!
— Слушаю-с.
И пошёл было староста, да Михаил Семёныч вернул его. Вернул его Михаил Семёныч, а сам мнётся, хочет что-то сказать, да не знает как. Помялся, помялся, да и говорит:
— Да вот что, послушай ты ещё, что они, разбойники, говорят про меня. Кто ругает и что говорит — всё мне расскажи. Я их, разбойников, знаю, не любо им работать, только бы на боку лежать, лодырничать. Жрать да праздновать — это они любят, а того не думают, что пахоту пропустишь, опоздаешь. Так вот ты и отслушай от них речи, кто что скажет, всё мне передай. Мне это знать надо. Ступай да смотри всё расскажи, ничего не утаивай.
Повернулся староста, вышел, сел верхом и поехал к мужикам в поле.
Услыхала приказчица мужнины речи с старостой, пришла к мужу и стала его просить. Приказчица была женщина смирная, и сердце в ней было доброе. Где могла, усмиряла мужа и застаивала перед ним мужиков. Пришла она к мужу и стала просить.
— Друг ты мой, Мишенька, — говорит, — для великого дня, праздника господня, не греши ты ради Христа, отпусти мужиков.
Не принял Михаил Семёныч жениных речей, только засмеялся на неё.
— Али давно, — говорит, — по тебе плётка не гуляла, что ты больно смела стала, — не в своё дело вяжешься?
— Мишенька, друг ты мой, я сон про тебя видела нехороший, послушай ты меня, отпусти мужиков!
— То-то, — говорит, — я и говорю: видно, жиру много наела, думаешь, и плеть не проймёт. Смотри!
Рассердился Семёныч, ткнул жену трубкой с огнём в зубы, прогнал от себя, велел обед подавать.
Поел Михаил Семёныч студню, пирога, щей со свининой, поросёнка жареного, лапши молочной, выпил наливки вишнёвой, закусил сладким пирогом, позвал кухарку, посадил её песни играть, а сам взял гитару и стал подыгрывать.
Сидит Михаил Семёныч с весёлым духом, отрыгивается, на струнах перебирает и с кухаркой смеётся. Вошёл староста, поклонился и стал докладывать, что на поле видел.
— Ну что, пашут? Допашут урок?
— Уж больше половины вспахали.
— Огрехов нет?
— Не видал, хорошо пашут, боятся.
— А что, разборка земли хороша?
— Разборка земли мягкая, как мак рассыпается.
Помолчал приказчик.
— Ну, а что про меня говорят, — ругают?
Замялся было староста, да велел Михаил Семёныч всю правду говорить.
— Всё говори, ты не свои слова, а ихние говорить будешь. Правду скажешь, я тебя награжу, а покроешь их, не взыщи, выпорю. Эй, Катюша, подай ему водки стакан для смелости.
Пошла кухарка, поднесла старосте. Поздравил староста, выпил, обтёрся и стал говорить. «Всё одно, — думает, — не моя вина, что не хвалят его; скажу правду, коли он велит». И осмелился староста и стал говорить:
— Ропщут, Михаил Семёныч, ропщут.
— Да что говорят? Сказывай.
— Одно говорят: он Богу не верует.
Засмеялся приказчик.
— Это, — говорит, — кто сказал?
— Да все говорят. Говорят, он, мол, нечистому покорился.
Смеётся приказчик.
— Это, — говорит, — хорошо. Да ты порознь расскажи, что кто говорит. Васька что говорит?
Не хотелось старосте сказывать на своих, да с Василием у них давно вражда шла.
— Василий, — говорит, — пуще всех ругает.
— Да что говорит-то? Ты сказывай.
— Да и сказать страшно. Не миновать, — говорит, — ему беспокаянной смерти.
— Ай, молодец, — говорит. — Что ж он зевает-то, не убивает? Видно, руки не доходят? Ладно, — говорит, — Васька, посчитаемся мы с тобой. Ну, а Тишка-собака, тоже, я чай?
— Да всё худо говорят.
— Да что говорят-то?
— Да повторять-то гнусно.
— Да что гнусно-то? Ты не робей сказывать.
— Да говорят, чтоб у него пузо лопнуло и утроба вытекла.
Обрадовался Михаил Семёныч, захохотал даже.
— Посмотрим, у кого прежде вытечет. Это кто же? Тишка?
— Да никто доброго не сказал, все ругают, все грозятся.
— Ну, а Петрушка Михеев что? Что он говорит? Тоже, говняк, ругается, я чай?
— Нет, Михайло Семёныч, Петра не ругается.
— Что ж он?
— Да он из всех мужиков один ничего не говорил. И мудрёный он мужик! Подивился я на него, Михаил Семёныч!
— А что?
— Да что он сделал! И все мужики дивятся.
— Да что сделал-то?
— Да уж чудно очень. Стал я подъезжать к нему. Он на косой десятине у Туркина верха пашет. Стал я подъезжать к нему, слышу — поёт кто-то, выводит топко, хорошо так, а на сохе промеж обжей что-то светится.
— Ну?
— Светится, ровно огонёк. Подъехал ближе, смотрю — свечка восковая пятикопеечная приклеена к распорке и горит, и ветром не задувает. А он в новой рубахе ходит, пашет и поёт стихи воскресные. И заворачивает и отряхивает, а свечка не тухнет. Отряхнул он при мне, переложил палицу, завёл соху, всё свечка горит, не тухнет!
— А сказал что?
— Да ничего не сказал. Только увидал меня, похристосовался и запел опять.
— Что же, говорил ты с ним?
— Я не говорил, а подошли тут мужики, стали ему смеяться: вон, говорят, Михеич ввек греха не отмолит, что он на святой пахал.
— Что ж он сказал?
— Да он только сказал: «На земле мир, в человеках благоволение!» — опять взялся за соху, тронул лошадь и запел тонким голосом, а свечка горит и не тухнет.
Перестал смеяться приказчик, поставил гитару, опустил голову и задумался.
Посидел, посидел, прогнал кухарку, старосту и пошёл за занавес, лёг на постель и стал вздыхать, стал стонать, ровно воз со снопами едет. Пришла к нему жена, стала его разговаривать; не дал ей ответа. Только и сказал:
— Победил он меня! Дошло теперь и до меня!
Стала его жена уговаривать:
— Да ты поезжай, отпусти их. Авось ничего! Какие дела делал, не боялся, а теперь чего ж так оробел?
— Пропал я, — говорит, — победил он меня.
Крикнула на него жена:
— Заладил одно: «Победил, победил». Поезжай, отпусти мужиков, вот и хорошо будет. Поезжай, я велю лошадь оседлать.
Привели лошадь, и уговорила приказчица мужа ехать в поле отпустить мужиков.
Сел Михаил Семёныч на лошадь и поехал в поле. Выехал в околицу, отворила ему ворота баба, въехал в деревню. Как только увидал народ приказчика, похоронились все от него, кто во двор, кто за угол, кто на огороды.
Проехал всю деревню приказчик, подъехал к другим выездным воротам. Ворота заперты, а сам с лошади отворить не может. Покликал, покликал приказчик, чтоб ему отворили, никого не докликался. Слез сам с коня, отворил ворота и стал в воротищах опять садиться. Вложил ногу в стремя, поднялся, хотел на седло перекинуться, да испугалась лошадь свиньи, шарахнулась в частокол, а человек был грузный, не попал на седло, а перевалился пузом на частокол. Один был только в частоколе кол, завострённый сверху, да и повыше других. И попади он пузом прямо на этот кол. И пропорол себе брюхо, свалился наземь.
Приехали мужики с пахоты; фыркают, нейдут лошади в ворота. Поглядели мужики — лежит навзничь Михаил Семёныч, руки раскинул, и глаза остановились, и нутро всё на землю вытекло! И кровь лужей стоит, — земля не впитала.
Испугались мужики, повели лошадей задами, один Петр Михеич слез, подошёл к приказчику, увидал, что помер, закрыл ему глаза, запряг телегу, взвалил с сыном мёртвого в ящик и свёз к барскому дому.
Узнал про все дела барин и от греха отпустил мужиков на оброк.
И поняли мужики, что не в грехе, а в добре сила Божия.
Завёлся такой приказчик в господском имении. Крестьяне были на барщине. Земли было много, и земля была добрая; и воды, и луга, и леса, всего бы всем достало — и барину и мужикам, да поставил барин приказчиком своего дворового из другой вотчины.
Забрал приказчик власть и сел на шею мужикам. Сам он был человек семейный — жена и две дочери замужем — и нажил уж он денег: жить бы да жить ему без греха, да завидлив был и завяз в грехе. Началось с того, что стал он мужиков сверх дней на барщину гонять. Завёл кирпичный завод, всех — и баб и мужиков — поморил на работе, а кирпич продавал. Ходили мужики к помещику в Москву жаловаться, да не вышло их дело. Ни с чем отослал мужиков и не снял воли с приказчика. Прознал приказчик, что ходили мужики жаловаться, и стал им за то вымещать. Ещё уже стало житьё мужикам. Нашлись из мужиков неверные люди: стали приказчику на своего брата доносить и друг дружку подводить. И спутался весь народ, и обозлился приказчик.
Дальше да больше, и дожил приказчик до того, что стал его народ бояться, как зверя лютого. Проедет по деревне, так все от него, как от волка хоронятся, кто куда попало, только бы на глаза не попадаться. И видел это приказчик и ещё пуще злился за то, что боятся его. И битьём и работой донимал народ, и много от него муки приняли мужики.
Бывало, что и изводили таких злодеев; и про этого стали поговаривать мужики. Сойдутся где в сторонке, кто посмелее и говорят: «Долго ли нам терпеть злодея нашего? Пропадать заодно — такого убить не грех!»
Собрались раз мужики в лесу до святой: лес господский послал приказчик подчищать. Собрались в обед, стали толковать.
— Как нам, — говорят, — теперь жить? Изведёт он нас до корня. Замучил работой: ни дня, ни ночи ни нам, ни бабам отдыха нет. А чуть что не по нём, придерётся, порет. Семён от его поронья помер. Анисима в колодках замучил. Чего ж ещё нам дожидать? Приедет вот сюда вечером, станет опять озорничать, — только сдёрнуть его с лошади, пристукнуть топором, да и делу конец. Зарыть где, как собаку, и концы в воду. Только уговор: всем стоять заодно, не выдавать!
Говорил так Василий Минаев. Пуще всех он был зол на приказчика. Порол он его каждую неделю и жену у него отбил, к себе в кухарки взял.
Поговорили так мужики, и приехал на вечер приказчик. Приехал верхом, сейчас придрался, что не так рубят. Нашёл в куче липку.
— Я, — говорит, — не велел рубить липы. Кто срубил? Сказывай, а то всех запорю!
Стал добираться, в чьём ряду липа. Показали на Сидора. Исколотил приказчик Сидору всё лицо в кровь. Отхлестал и Василия татаркой за то, что куча мала. Поехал домой.
Сошлись опять вечером мужики, и стал говорить Василий:
— Эх, народ! Не люди, а воробьи. «Постоим, постоим», — а пришло дело, все под застреху. Так-то воробьи против ястреба собирались: «Не выдавать, не выдавать, постоим, постоим!» А как налетел, все по крапиве. Так-то и ястреб ухватил, какого ему надо, поволок. Выскочили воробьи: «Чивик, чивик!» — не досчитываются одного. «Кого нет? Ваньки. Э, туда ему и дорога. Он того и стоит». Так-то и вы. Не выдавать, так не выдавать! Как он взялся за Сидора, вы бы сгрудились, да и покончили. А то: «Не выдавать, не выдавать, постоим, постоим!» — а как налетел, так и в кусты.
Стали так говорить чаще и чаще, и совсем собрались мужики уходить приказчика. Повестил на страстной приказчик мужикам, чтобы готовились на святой барщину под овёс пахать. Обидно это показалось мужикам, и собрались они на страстной у Василия на задворке и опять стали толковать.
— Коли он Бога забыл, — говорят, — и такие дела делать хочет, надо и вправду его убить. Пропадать заодно!
Пришёл к ним и Петр Михеев. Смирный был мужик Петр Михеев и не шёл в совет с мужиками. Пришёл Михеев, послушал их речи и говорит:
— Грех вы, братцы, великий задумали. Душу погубить — великое дело. Чужую душу погубить легко, да своей-то каково? Он худо делает — перед ним худое. Терпеть, братцы, надо.
Рассердился на эти речи Василий.
— Заладил, — говорит, — одно: грех человека убить. Известно — грех, да какого, — говорит, — человека? Грех человека доброго убить, а такого собаку и Бог велел. Собаку бешеную убить надо, людей жалеючи. Не убить его — грех больше будет. Что он людей перепортит! А мы хоть и пострадаем, так за людей. Нам люди спасибо скажут. А слюни-то распусти, он всех перепортит. Пустое ты, Михеич, толкуешь. Что ж, разве меньше грех будет, как в Христов праздник все работать пойдём? Ты сам не пойдёшь!
И заговорил Михеич.
— Отчего не пойти? — говорит. — Пошлют, и пахать поеду. Не себе. А Бог узнает, чей грех, только нам бы его не забыть. Я, — говорит, — братцы, не своё говорю. Кабы нам показано было зло злом изводить, так бы нам и от Бога закон лежал; а то нам другое показано. Ты станешь зло изводить, а оно в тебя перейдёт. Человека убить не мудро, да кровь к душе липнет. Человека убить — душу себе окровенить. Ты думаешь — худого человека убил, думаешь — худо извёл, ан глядь, ты в себе худо злее того завёл. Покорись беде, и беда покорится.
Так и не договорились мужики: разбились мыслями. Одни так думают по Васильевым речам, другие на Петровы речи соглашаются, чтобы не заводить греха, а терпеть.
Отпраздновали мужики первый день, воскресенье. На вечер приходит староста с земским с барского двора и сказывают — Михаил Семёныч, приказчик, велел назавтра наряжать мужиков, всем пахать под овёс. Обошёл староста с земским деревню, повестил всем назавтра выезжать пахать, кому за реку, кому от большой дороги. Поплакали мужики, а ослушаться не смеют, наутро выехали с сохами, принялись пахать. В церкви благовестят к ранней обедне, народ везде праздник справляет, — мужики пашут.
Проснулся Михаил Семёныч, приказчик, не рано, пошёл по хозяйству; убрались, нарядились домашние — жена, дочь вдовая (к празднику приехала); запряг им работник тележку, съездили к обедне, вернулись; поставила работница самовар, пришёл и Михаил Семёныч, стали чай пить. Напился Михаил Семёныч чаю, закурил трубку, позвал старосту.
— Ну что, мол, поставил мужиков на пахоту?
— Поставил, Михаил Семёныч.
— Что, все выехали?
— Все выехали, я их сам расставлял.
— Расставить-то расставил, да пашут ли? Поезжай посмотри, да скажи, что я после обеда приеду, чтоб десятину на две сохи выпахали, да чтоб пахали хорошо! Если огрех найду, я на праздник не посмотрю!
— Слушаю-с.
И пошёл было староста, да Михаил Семёныч вернул его. Вернул его Михаил Семёныч, а сам мнётся, хочет что-то сказать, да не знает как. Помялся, помялся, да и говорит:
— Да вот что, послушай ты ещё, что они, разбойники, говорят про меня. Кто ругает и что говорит — всё мне расскажи. Я их, разбойников, знаю, не любо им работать, только бы на боку лежать, лодырничать. Жрать да праздновать — это они любят, а того не думают, что пахоту пропустишь, опоздаешь. Так вот ты и отслушай от них речи, кто что скажет, всё мне передай. Мне это знать надо. Ступай да смотри всё расскажи, ничего не утаивай.
Повернулся староста, вышел, сел верхом и поехал к мужикам в поле.
Услыхала приказчица мужнины речи с старостой, пришла к мужу и стала его просить. Приказчица была женщина смирная, и сердце в ней было доброе. Где могла, усмиряла мужа и застаивала перед ним мужиков. Пришла она к мужу и стала просить.
— Друг ты мой, Мишенька, — говорит, — для великого дня, праздника господня, не греши ты ради Христа, отпусти мужиков.
Не принял Михаил Семёныч жениных речей, только засмеялся на неё.
— Али давно, — говорит, — по тебе плётка не гуляла, что ты больно смела стала, — не в своё дело вяжешься?
— Мишенька, друг ты мой, я сон про тебя видела нехороший, послушай ты меня, отпусти мужиков!
— То-то, — говорит, — я и говорю: видно, жиру много наела, думаешь, и плеть не проймёт. Смотри!
Рассердился Семёныч, ткнул жену трубкой с огнём в зубы, прогнал от себя, велел обед подавать.
Поел Михаил Семёныч студню, пирога, щей со свининой, поросёнка жареного, лапши молочной, выпил наливки вишнёвой, закусил сладким пирогом, позвал кухарку, посадил её песни играть, а сам взял гитару и стал подыгрывать.
Сидит Михаил Семёныч с весёлым духом, отрыгивается, на струнах перебирает и с кухаркой смеётся. Вошёл староста, поклонился и стал докладывать, что на поле видел.
— Ну что, пашут? Допашут урок?
— Уж больше половины вспахали.
— Огрехов нет?
— Не видал, хорошо пашут, боятся.
— А что, разборка земли хороша?
— Разборка земли мягкая, как мак рассыпается.
Помолчал приказчик.
— Ну, а что про меня говорят, — ругают?
Замялся было староста, да велел Михаил Семёныч всю правду говорить.
— Всё говори, ты не свои слова, а ихние говорить будешь. Правду скажешь, я тебя награжу, а покроешь их, не взыщи, выпорю. Эй, Катюша, подай ему водки стакан для смелости.
Пошла кухарка, поднесла старосте. Поздравил староста, выпил, обтёрся и стал говорить. «Всё одно, — думает, — не моя вина, что не хвалят его; скажу правду, коли он велит». И осмелился староста и стал говорить:
— Ропщут, Михаил Семёныч, ропщут.
— Да что говорят? Сказывай.
— Одно говорят: он Богу не верует.
Засмеялся приказчик.
— Это, — говорит, — кто сказал?
— Да все говорят. Говорят, он, мол, нечистому покорился.
Смеётся приказчик.
— Это, — говорит, — хорошо. Да ты порознь расскажи, что кто говорит. Васька что говорит?
Не хотелось старосте сказывать на своих, да с Василием у них давно вражда шла.
— Василий, — говорит, — пуще всех ругает.
— Да что говорит-то? Ты сказывай.
— Да и сказать страшно. Не миновать, — говорит, — ему беспокаянной смерти.
— Ай, молодец, — говорит. — Что ж он зевает-то, не убивает? Видно, руки не доходят? Ладно, — говорит, — Васька, посчитаемся мы с тобой. Ну, а Тишка-собака, тоже, я чай?
— Да всё худо говорят.
— Да что говорят-то?
— Да повторять-то гнусно.
— Да что гнусно-то? Ты не робей сказывать.
— Да говорят, чтоб у него пузо лопнуло и утроба вытекла.
Обрадовался Михаил Семёныч, захохотал даже.
— Посмотрим, у кого прежде вытечет. Это кто же? Тишка?
— Да никто доброго не сказал, все ругают, все грозятся.
— Ну, а Петрушка Михеев что? Что он говорит? Тоже, говняк, ругается, я чай?
— Нет, Михайло Семёныч, Петра не ругается.
— Что ж он?
— Да он из всех мужиков один ничего не говорил. И мудрёный он мужик! Подивился я на него, Михаил Семёныч!
— А что?
— Да что он сделал! И все мужики дивятся.
— Да что сделал-то?
— Да уж чудно очень. Стал я подъезжать к нему. Он на косой десятине у Туркина верха пашет. Стал я подъезжать к нему, слышу — поёт кто-то, выводит топко, хорошо так, а на сохе промеж обжей что-то светится.
— Ну?
— Светится, ровно огонёк. Подъехал ближе, смотрю — свечка восковая пятикопеечная приклеена к распорке и горит, и ветром не задувает. А он в новой рубахе ходит, пашет и поёт стихи воскресные. И заворачивает и отряхивает, а свечка не тухнет. Отряхнул он при мне, переложил палицу, завёл соху, всё свечка горит, не тухнет!
— А сказал что?
— Да ничего не сказал. Только увидал меня, похристосовался и запел опять.
— Что же, говорил ты с ним?
— Я не говорил, а подошли тут мужики, стали ему смеяться: вон, говорят, Михеич ввек греха не отмолит, что он на святой пахал.
— Что ж он сказал?
— Да он только сказал: «На земле мир, в человеках благоволение!» — опять взялся за соху, тронул лошадь и запел тонким голосом, а свечка горит и не тухнет.
Перестал смеяться приказчик, поставил гитару, опустил голову и задумался.
Посидел, посидел, прогнал кухарку, старосту и пошёл за занавес, лёг на постель и стал вздыхать, стал стонать, ровно воз со снопами едет. Пришла к нему жена, стала его разговаривать; не дал ей ответа. Только и сказал:
— Победил он меня! Дошло теперь и до меня!
Стала его жена уговаривать:
— Да ты поезжай, отпусти их. Авось ничего! Какие дела делал, не боялся, а теперь чего ж так оробел?
— Пропал я, — говорит, — победил он меня.
Крикнула на него жена:
— Заладил одно: «Победил, победил». Поезжай, отпусти мужиков, вот и хорошо будет. Поезжай, я велю лошадь оседлать.
Привели лошадь, и уговорила приказчица мужа ехать в поле отпустить мужиков.
Сел Михаил Семёныч на лошадь и поехал в поле. Выехал в околицу, отворила ему ворота баба, въехал в деревню. Как только увидал народ приказчика, похоронились все от него, кто во двор, кто за угол, кто на огороды.
Проехал всю деревню приказчик, подъехал к другим выездным воротам. Ворота заперты, а сам с лошади отворить не может. Покликал, покликал приказчик, чтоб ему отворили, никого не докликался. Слез сам с коня, отворил ворота и стал в воротищах опять садиться. Вложил ногу в стремя, поднялся, хотел на седло перекинуться, да испугалась лошадь свиньи, шарахнулась в частокол, а человек был грузный, не попал на седло, а перевалился пузом на частокол. Один был только в частоколе кол, завострённый сверху, да и повыше других. И попади он пузом прямо на этот кол. И пропорол себе брюхо, свалился наземь.
Приехали мужики с пахоты; фыркают, нейдут лошади в ворота. Поглядели мужики — лежит навзничь Михаил Семёныч, руки раскинул, и глаза остановились, и нутро всё на землю вытекло! И кровь лужей стоит, — земля не впитала.
Испугались мужики, повели лошадей задами, один Петр Михеич слез, подошёл к приказчику, увидал, что помер, закрыл ему глаза, запряг телегу, взвалил с сыном мёртвого в ящик и свёз к барскому дому.
Узнал про все дела барин и от греха отпустил мужиков на оброк.
И поняли мужики, что не в грехе, а в добре сила Божия.